Похороны Марфы Арефьевны

(Выписки из дневника 1987 г.)
9 марта. В пятницу пришло известие, что умерла Марфа Арефьевна. С девочками, поющими ее песни (ансамбль «Народный праздник»), мы поехали в Путивль. Везли кое-какую еду и большой букет гвоздик. Места были в общем вагоне, но ехали довольно справно. В Линове были часов в 10 утра. От «Солдата» (перекресток под Путивлем, где стоит памятник, изображающий красноармейца) доехали на попутной легковушке. Молодой ее владелец уже знал, что «Ореховна» умерла. Высадил прямо у ее ворот. Два года назад мы приезжали на 80-летие Марфы Арефьевны и, не застав ее дома, у этих ворот дожидались ее возвращения. Когда она появилась на улице, девочки запели одну из любимейших ее песен.

А и чей это терем
Золоты верхи на ём?
Ой травушка шелковая,
Ой росы мои жемчужные...

Она открыла ворота и увидела всех нас, стоящих в ряд с цветами и подарками. Обрадовалась до слез, но песни не порушила, запела сама, довела до конца, и только тогда бросилась нас обнимать и целовать. Стояла золотая осень.

Теперь все было засыпано снегом, тихо и пусто. Двери в дом открыты настежь. Мы робко вошли и увидели Люсю (Лукерью Андреевну, дочь Марфы Арефьевны). Она копалась в каких-то ящиках, вид у ней был самый будничный. В затрапезном ватнике, как всегда озабоченная и как будто испуганная.
На самом деле это человек очень тонкой и чистой души. Но везет она такой непосильный воз женской крестьянской жизни, с хозяйством, скотиной, пьяницами-мужиками, маленькими детьми, заботой о матери и ее хозяйстве... Надрывается, болеет, но откуда-то берет силы прибегать из-за горки, где живет, к матери, чтобы попеть. «Песня - самое главное», -внушала ей Ореховна.

Руки у нее совершенно мужские, мускулы как у рабочих на советских картинах, а лицо худое и, по сравнению с руками, - маленькое. Рот" с одним зубом и светлые, глубоко посаженные глаза. Ее мог бы нарисовать Ван-Гог.

Во время пения со страхом смотрит на Ореховну, и та иногда ее корит: «Мелодию держи, мелодию. Животное и то бы поняло!» Под «мелодией» понимается не собственно мелодия, а что-то высшее, красота И как, бывало, они расходились! Сколько огня у этих старух и замученных работой женщин! Небу становилось жарко от их песен.

А теперь в нетопленной хате пусто и тихо. Гроб стоит около стенки, низко, и не кажется самым главным в комнате. Цветов нет. Свечки воткнуты в майонезную баночку с зерном. Открытая псалтырь. Лавки. И у покойницы вид простой: пришло время - и умерла. Ничего таинственного и сверхъестественного.

Люся в большом горе и потрясении. Но предаваться чувствам вне установленной нормы не принято. Когда приходят новые люди, она идет в комнату, садится около гроба, кладет голову на его край и творит плачь-импровизацию. Обычно у нее хватает сил через несколько минут закончить его, ритмически закруглив. После этого она бежит по хозяйственным делам. Шутка ли — поминки в такой большой деревне!

Мы разложили цветы, посидели у гроба, я пыталась почитать псалтырь, но как-то это показалось неуместно. Люся сказала, что ждут самую старшую дочь, едущую из Кустаная, и племянницу. Хоронить будут к вечеру. Если те на приедут - опустят гроб, закроют клеенкой, а закапывать не будут, чтобы приехавшие не «обижались». (План этот не осуществился, потому что пришла телеграмма, что приедут они не так скоро, а на другой день был первый понедельник поста, когда не хоронят.) Опять поразило, как всё просто - ни строго назначенного часа, ни гробовщиков, ни бумаг, ни заморозки... (Некоторое время назад не было и кладбища, хоронили у себя на огороде, благо, местность холмистая. До сих пор кое-где в кустах стоят кресты.)

Нетопленная хата... Открытая дверь. Залетающие снежинки Пустота... Серая кошка трется о ножки лавок... Самодельный гроб затянут темной материей... Озабоченная Лукерья. Затоптанный пол. Стук молотка со двора (обивают крышку)... Гроб, ставший почти предметом обихода, особенно когда мы уселись завтракать в двух шагах от него. (В другой, правда, комнате, но двери открыты и пространство мизерное.)

И именно этот пустынный и как бы прозаический час и оставил ощущение горя, великой нашей потери. А потом все стало так красиво, чинно и интересно, так для нас необычно и неторжественно торжественно, что горе отошло на второй план. Началось действо Трагический праздник.

Стали приходить старухи. Вместо приветствия вошедшая говорит «спасайтесь» (как надо отвечать, мы не уловили). И почти каждая обращается к покойнице с ласковым укором: «Лежишь, Ореховна? Вставай! Посмотри, кто к тебе приехал (это про нас). Всплесни своими руками!» и т.д. Некоторые из соседок провели над гробом все три ночи -«караулили Ореховну».

В конце концов, старушек в хате и вокруг набралось очень много, со всего огромного села. Пришли и такие, которые годами не выходили со двора. И хотя все были проникнуты серьезностью происходящего, вели себя просто - никакой благоговейной тишины, торжественного молчания, испуганного шепота... Попеняв Ореховне за то, что она все еще лежит и не всплескивает ручками, или сотворив плач, они садились группками и довольно громко беседовали о своих делах. А мы ели тут же и пили чай. Это не было пренебрежением или нетерпением, как бывает на похоронах в МОСХе - где многие не могут удержаться при виде стольких знакомых и заводят разговоры о выставках, договорах и пр. Здесь же было так, что все мы у Ореховны в гостях. Был в этом и внутренний чин, но почти неуловимый посторонним взглядом. Формалистической же строгости, страха нарушить неизвестно откуда взявшиеся правила-предрассудки совсем не было.

Может быть, потому, что в этом, населенном старухами селе похороны - это единственный старый, хорошо отработанный ритуал, сохраняющийся и теперь и, к сожалению, знакомый каждому.

Умирают там часто. Сама же Ореховна, читавшая и певшая на похоронах, писала мне: «Покойники меня измучили...»

И когда мы первый раз сюда приехали, еще не будучи ни с кем знакомыми, она тоже была на похоронах. При страшной жаре, растерянные и неприкаянные, толклись мы около ее ворот - и на нас накатили похороны, вернее, толпа линовцев, возвращающихся с похорон. Погиб молодой человек, налетев мотоциклом на трактор.

Черная толпа, пыль, жара, смущение оттого, что не можем проникнуться чужим горем, неопределенность положения... Из толпы подошли к нам с рюмкой самогона, который надо было выпить «за помин души». Девочки были к этому совершенно неспособны, пришлось мне, перекрестившись, проглотить чудовищный напиток. Таким было наше первое общение с Линовом.

Теперь же мы стали дорогими гостями. Не только у девочек, что вполне понятно, но и у меня появилось много приветливых знакомых. Одну старушку, очень славную, круглолицую, с железными зубами, так и не могу вспомнить; она же утверждает, что мы друзья. Конечно, мы расцеловались, я извинилась, что в толпе лица мешаются и я не сразу ее узнала... Но кто она и когда мы подружились? Может быть, это она гнала мимо меня коров, когда я рисовала яблони в колхозном саду, и мы рассуждали с ней, почему теперь жизнь стала скучная и почему песен не поют? (Ответ - из-за телевизора.) Но та была помоложе. Может быть, это она угощала меня сливами, когда я шла рисовать мимо ее дома? А может быть, она советовала мне приехать осенью и рисовать на горе - вот когда красота! Не все ли равно: ни к кому на свете я не чувствую такого почтения, любви и восхищения, как к этим людям, вынесшим на своих плечах всю тяжесть, грандиозность и бестолковщину нашей истории. Когда они говорят о своей жизни - трудно поверить в реальность этих рассказов. Кажется, что прожить такую жизнь просто невозможно. А они еще поют и шутят и балагурят! И умирают с достоинством.

Подруга Марфы Арефьевны Подшивайлова (замечательная певица) рассказывала, как на сочувственный вопрос «Что, Ореховна, не хочется помирать?» та ответила (за день до смерти) «Я на свой век не жалуюсь». А за несколько дней до этого созвала своих подруг попеть. И они из последних сил тихонечко пели. Ореховне было 82 года.

Мать молодого человека, разбившегося на мотоцикле, пришла проститься с Ореховной. Когда она появилась, старухи забеспокоились - плакать будет. И действительно, она завела плач: после нескольких слов об Ореховне она стала умолять передать ее сыночку, как горюет его матушка, как она убивается («Ты скажи ему, моя Ореховна...»). Ее слушали сочувственно, говорили «тяжело детям хоронить родителей, а родителям хоронить детей - хуже некуда».Но следили, чтобы мера не была нарушена. Когда в ее плаче стали преобладать отчаянные, истерические ноты - довольно сурово остановили: «Хватит, Антонина, довольно. Кончай», и увели от гроба.

А потом было отпевание. Привезли на машине священника из другого села. (В Линове церковь давно превращена в клуб.) Во дворе и в доме было тесно, как в троллейбусе. Хотя мы протиснулись в первую комнату - не было слышно ни слова. Как нам сказали потом, священник спешил, от хора отказался и служил вполголоса. Когда он вышел и быстро прошел сквозь толпу к машине, то оказался молодым человеком с кудрями и почти без бороды. Эта часть ритуала прошла довольно скомканно.

Но дальше все пошло очень торжественно и даже эффектно. Начать с того, что все мужчины, которым предстояло нести гроб, были препоясаны длинными белыми полотенцами. (Те, кому не хватило домотканных, препоясались вафельными.) Даже старым кривобоким пьянчужкам это придавало значительность, выделяло из толпы.

К воротам подали грузовик с откинутыми бортами, устланный сеном, покрытым ковром. Черным с яркими розовыми цветами. На него поставили гроб. Кабина тоже покрыта ковром. Немецким, с оленями и голубыми небесами. Вокруг гроба на коленях плакали дочери, уже без всякого чина. Пятнадцатилетняя внучка Людочка и ее подружка несли впереди небольшие самодельные венки из еловых веток с бумажными розами. За ними - обитая черным сатином крышка гроба. На ней - белый крест из широкого пластыря и носильщики в белых полотенцах. Потом - грузовик с коврами и гробом, потом мы - толпа темных старух в ватниках и серых платках. Всё это медленно шествовало по главной улице на фоне сверкающих снегов. Светило яркое солнце, но дул резкий ветер и был сильный мороз. Потом начался крутой подъем, и гроб понесли на руках. Грузовик с коврами остался на площади у сельпо.

Кладбищенская гора высокая и крутая. Вся в снегу. Идти было трудно, но большинство не дрогнуло: древние, согбенные, с палками, старухи потянулись вверх по узкой тропинке.

Могила оказалась почти на вершине. Вокруг нее расположился хор из местных специалисток церковного пения. Гроб довольно долго держали на полотенцах над ямой. Люся опять творила плач, певчие же в это время пели панихиду. Наконец, гроб опустили, и все стали бросать в могилу «горсть земли». Но это было трудно из-за тесноты и снега. По дороге вниз на тропинке стояла женщина с конфетами и печеньем (кутьи не было), все проходящие получили по конфетке.

Надо сказать, что я как-то упустила момент последнего целования. То ли он происходил в хате после отпевания, то ли во дворе, а я за спинами не заметила. Во всяком случае, такого, чтобы по очереди подходили к гробу, по-моему, не было. Я думала, что это произойдет на кладбище, но там
было слишком тесно и круто. Так я и не попрощалась. А как горячо мы, бывало, целовались при ее жизни! Очень мне это грустно.

С кладбища повалили на поминки. Хата уже топилась. Старухи расселись за расставленными столами. Еда состояла из борща, картошки с мясом, гречневой каши с мясом (где только достали крупу?) и пирогов. Пироги с пшенкой и гречкой с укропом (пища довольно экзотическая). Кутьи и тут не было. Был «мед», но, как выяснилось, совершенно искусственный, Люся его сварила из сахара. (А сахар-то тоже надо «достать».) И самогон, конечно.

Вся еда готовилась в летней кухне. Это такое помещение в углу двора с земляным полом, открытыми дверями и курами. Но на плите там сумели нaготовить в огромных чанах еду для всей деревни. Там же собрались на поминки мужчины. В хате же были одни женщины. Не было заметно никакой почтительности к дочерям умершей. Они даже не присели со всеми. Лукерья появлялась еще более озабоченная, чем обычно; ей ведь надо было следить еще и за мужским столом. Катя металась с тарелками. Фольклористки ей помогали потчевать старух. Они тоже не присели.

Когда мы расходились по местам своего ночлега (я, как обычно, ночевала у замечательной женщины Софьи Григорьевны Фирсовой, об ней бы тоже надо рассказать), меня, как обычно, пошла провожать Люда, внучка Марфы Арефьевны (очень хорошая девочка, мы давно уже с ней подружились). Oт горя она казалась суровой, и мы долго молчали, но потом разговорились. Шли под звездами и рассуждали о жизни и смерти, о значении в мире хорошего человека, о том, как надо бы жить...

На другой день утром опять пошли большой толпой на кладбище. Всё было в инее. Ниже нас на большом тополе неподвижно сидели две сороки. Они были розовыми. Опять пели певчие, плакали родные, опять одаривали конфетами (на этот раз и вино надо было пригубить). И опять вся толпа повалила за стол. Мы же должны были уезжать.

Как всегда, наши сумки набили гостинцами - сало, яйца, засыпанные семечками для амортизации, пироги... Как всегда, нас провожали до автобуса, благословляли, целовали, желали всех благ... Но не было среди провожающих главного человека - веселой, строгой, честолюбивой, умной, доброй, и, главное, талантливой Марфы Арефьевны!

Мир опустел, но то, что мы знали ее и слышали пение, - большое счастье.

Коровай Ирина Георгиевна,
художник-график, член МОСХ г. Москва


Сделать закладку на эту страницу: